Аркадий Островский Официальный сайт

Аркадий  Островский  



Михаил Островский

Воспоминания об отце

        Сейчас конец декабря 2003-его. 25 февраля будущего года отцу исполнилось бы 90 лет. Юбилей! Я делаю все что могу: должна быть часовая передача по «Культуре», большой концерт в «России» и Звезда на Площади Звёзд, быть может концерт для детей в Зале Чайковского. Все помогают. Не знаю, что и как получится. Но я сам, несмотря на безумно трудный декабрь с докладами и кучей других дел (так всегда в конце года), все больше погружаюсь в воспоминания, в ту отцовскую жизнь. Буквально сегодня – 23 декабря – я с утра разбирал папку с письмами и записками, старые фотографии, которые затем переснимали операторы для передачи 25 февраля на «Культуре», и на меня нахлынуло… . Потом мы весь день ездили по отцовским места – сначала на Фурманный переулок, где жили после войны, потом на Огарёва (теперь Газетный переулок), куда переехали в 56-ом и откуда он уехал на фестиваль в Сочи и … не вернулся. И чем дальше от меня тот трагический сентября 1967-ого, чем сам я старше (если не сказать старее), тем острее и горше чувство утраты.
        Мне попалась записка, которую осенью шестьдесят второго года послал мне отец из Измайловской больницы ( я тогда тоже болел): «Моему самому дорогому, самому золотому сынуленьке от папы», а внутри вдвое сложенного листочка: «Мой дорогой сыночек! Что же ты никак не поправляешься? Если ты будешь тянуть, то я навещу тебя раньше, чем ты меня. Очень скучаю. Выздоравливай скорее. Целую, папа». Тогда они мне казались обычными, эти записки. Теперь от них ком подкатывается к горлу.
        Он умер совсем молодым, в 53 с лишним года. Я сейчас много старше. У меня двое взрослых сыновей, уже женатых, двое прелестных внуков – пятилетний Никита и почти трёхлетняя Ася; я сам, хоть и не убелённый сединами, но академик с учениками – докторами и кандидатами наук. Но! И сейчас, и всегда, когда я слушаю его песни, когда возвращаюсь в его время, я снова – просто Миша Островский, который, как бы, всё ещё живёт в том детском и юношеском мире.
        Отец был музыкантом от бога – виртуозным пианистом, аккордеонистом, оркестровщиком. Оркестр он чувствовал превосходно. Одно время даже дирижировал в «Эрмитаже», о чем вспоминал с удовольствием. На рояле всегда, сколько я себя помню, лежала большая, толстая, черная книга – «Техника современного оркестра» Шарля-Мари Видора в переводе Дм. Рогаль-Левицкого, 1938 года издания с торжественной надписью на титульном листе: « Эта книга является неприкосновенной собственностью Аркадия Ильича Островского».
        Писать для оркестра, инструментовать доставляло отцу удовольствие. Совсем недавно Тихон Николаевич Хренников, когда его снимали для передачи на «Культуре», вспоминал какими потрясающим оркестровщиком он был, рассказывал как многие известнейшие композиторы шли к Островскому (так оно и было в его утёсовские и послеутёсовский годы) за оркестровками.
        Естественным, счастливым состоянием отца было сидеть за роялем. Он мог подолгу разыгрывать гаммы, играть джазовые композиции, классику, и главное – просто импровизировать. Обстоятельства мешали, особенно в последние сумасшедшие годы популярности, востребованности и непростой жизни. Отец воевал за своё право «сидеть за роялем», и мне внушал с детства: «Сиди за письменным столом, не носись!». Как это верно и актуально до сих пор!
         Оказалось, у нас довольно большой семейный архив. Почти весь я передал в Музей Глинки, а что не взяли в музей – отдал в музей детской музыкальной школы имени Аркадия Островского (там к творчеству и жизни отца относятся просто трогательно), кое-что, совсем малость осталась в доме.
        Вот уж отец не думал, что после него станется АРХИВ ОСТРОВСКОГО и что этот его АРХИВ будут ХРАНИТЬ в музее. Он простым, весёлым, лёгким, компанейским человеком, начисто лишённым важности, многозначительности. Юрий Саульский, который хорошо знал, любил отца, работал с ним, часто мне говорил: «Напиши про отца и назови книжку «Мой отец – лабух». В молодые доутёсовские годы отца в Ленинграде хорошо знали как джазиста – пианиста и аккордеониста. Он играл в маленьких оркестрах, много аккомпанировал, в том числе и эстрадной танцовщице Матильде, свой будущей жене – «Главной Матильде Советского Союза», как потом её звали в Союзе Композиторов.         Когда я разбирал этот архив – клавиры, партитуры, магнитофонные записи на огромных катушках, пластинки, письма и записки (особенно интересны записки и его самого, чудом сохранившиеся, и незнакомых людей, передававшиеся ему во время концертов,), множество фотографий – любительских и профессиональных, то жизнь отца – короткая такая – , нашей семьи, моя собственная встают перед глазами.
        В детстве мне подарили простенький фотоаппарат. Отец научил меня снимать. Они нашлись, эти неважно напечатанные мною фотографии. Вот наша первая поездка в Алупку – дом отдыха ВТО, вот наш милый Фурманный переулок, а вот мы в Зоопарке с верблюдом. Снимки конца сороковых – начала пятидесятых! А вот наш новенький, почти игрушечный голубой «Москвичок», с переключением скоростей на руле: отец стоит, опершись рукой на крышу, улыбающийся, очень довольный. Меня, шести- или семиклассника, он учил водить машину по булыжным переулкам вокруг Чистых прудов. Как это было здорово! Кто еще тогда в нашем мальчишеском классе (это еще была мужская школа) сам ездил на автомобиле. Отец водить научился быстро, и машину чувствовал превосходно. Я был его первым пассажиром. Как я был горд, когда он доверил мне (это уже была «Победа»), взобраться на Ай-Петри, по-настоящему трудной, узкой крымской горной дороге. Он сидел рядом – серьезный, спокойный, сосредоточенный, и я ощущал всю меру ответственности. Какая это была восхитительная поездка! Памятуя о тех днях и уроках воспитания, я тоже сажал своих сыновей за руль ещё школьниками.
        Письма! Телеграммы! Я читаю их заново – какие они ласковые, смешные, нравоучительные. Вот телеграмма на серой бумаге без знаков препинания из Коктебеля в мае 1961 года мне в Ленинград: «Вторник думаем о тебе привет Хакалаю Макалаевичу целуем крепко папа мама». Мне тогда предстоял первый в жизни доклад на настоящей научной конференции. Я безумно волновался, и это был телеграфный «хакалай–макалай» – заклинание, которым в школьные и студенческие годы меня провожали на экзамены.
        Последние его письма адресованы уже нам – молодожёнам. Отец с наслаждением опекал нас, учил жить, делал смешные надписи на пластинках, книжках, фотографиях. Вот две строчки на портретике – нашем любимом снимке, где он в большом зеленом английском свитере, и смотрит так добро-добро: «Смотрите у меня! Любите друг друга! 3/VIII-63».
        Когда родился Серёжка, наш первый сын, отцу казалось, что мы сами еще дети, что к новорожденному относимся совершенно несерьезно и обязательно что-нибудь прошляпим. Отец помогал, подкидывал деньжат, наставлял, отовсюду звонил, телеграфировал. Вот телеграмма из Гагр, вполне серьезная, почти официальная: «Дорогой Миша очень беспокоимся не застудите ребенка будьте осторожны и внимательны крепко целуем=Матильда Аркадий». И мы-таки его застудили. Это был кошмар какой-то.
         На Огарева, с антресолей, из огромного старого темно-зелёного чемодана мы достали с мамой, на ночь глядя, связку перевязанных синей ленточкой писем военных лет – … их переписку !!!. Это был 1984 год. К 70-летию отца в «Советском композиторе» готовилась книжка воспоминаний, и меня тоже попросили написать об отце. Мама тогда ещё была относительно здорова. Мы в тот вечер были одни и никуда не спешили. Я с трудом развязал синюю ленточку и впервые увидел эти письма. Мы их перебирали, читали, вспоминали родственников и друзей – просидели у чемодана всю ночь. И … мне открылся молодой, военных лет отец, но все тот же – добрый, заботливый, любящий. Пронзительная искренность заключена в письмах с фронта. Есть среди них совершенно замечательные – трогательные, наивные, с чуть заметными ростками будущей композиторской судьбы. На фотографиях тех лет – довоенных, военных, послевоенных – отец стройный (если не сказать просто худой), красивый, с тонким выразительным лицом, на котором торчит длинный нос.
        Вот они, строчки с фронтов, на которые забрасывала утёсовский оркестр военная судьба:
        Сорок второй год. Волховский фронт: «…все дни беспокоюсь и думаю о тебе и наших ленинградцах. Мишку пора устраивать куда-нибудь. Заготовила ли картофель и дрова на зиму? … Дорогая моя женуленька! Я поздравляю тебя с днем нашей регистрации. Люблю тебя еще больше, чем тогда…». А вот из другого письма в Новосибирск: »… что же это такое! Мало того, что не топят, так и света нет, и свечей у вас нет. Я просто с ума схожу! Где мне достать свечи? Ведь их тут нет. Зато я купил тебе теплые перчатки…, отоварил карточку, так что положу в посылку кое-какие продукты…». А вот еще из письма, обратный адрес которого – полевая почта: «Сейчас сижу в палатке, в лесу. Чувствую себя великолепно. Посвежел на чистом воздухе. Наша поездка на этот раз проходит, вобщем, спокойно. Сижу, пишу очередную оркестровку. Сейчас выезжаем дальше. Машины ждут…».
        В палатке, в лесу «Сижу, пишу очередную оркестровку». Когда отец оркестровал без рояля, он нотки насвистывал. Уже после войны, на Фурманном, в нашей длинной комнате коммунальной квартиры, ночью, чтобы меня не будить, он, оркеструя, вот так же тихонько насвистывал, редко-редко касаясь клавиш рояля.
         Опять Волховский фронт: «Сейчас на фронте я на многие вещи стал смотреть совершенно другими глазами, мое мировоззрение и взгляд на многие вопросы коренным образом изменились…».
        Отец принадлежал к военному поколению. Отсюда его: «Что значит не могу?! Надо!!» Легкий, беззаботный, легкомысленный джазист в войну окончательно перестал быть «лабухом». Слишком многое на него, как и на всех, свалилось. Меру его серьёзности и чувства ответственности я не только наблюдал, но и до конца его дней испытывал на себе. Если было надо, если не успевал – сидел, работал ночами. Сколько раз на Фурманном, просыпаясь, я видел, что он так и не ложился. Сидит за роялем с красными глазами и всё пишет и пишет мелкие нотки на огромных листах партитурной бумаги. Себя отец не жалел. Потому и поехал, тогда, в сентябре шестьдесят седьмого, превозмогая боль в животе, в Сочи, что так было НАДО!, что, как поётся в его с Ошанином песне,«.. Так нам сердце велело!..». Нельзя было тогда подвести, провалить первый сочинский фестиваль «Красная гвоздика», фактически фестиваль его, Островского песен. Не щадя себя, он того же требовал от меня: «Что значить не могу?! Надо!» Надо было кончить школу с золотой медалью, иначе… . Что могло случиться «иначе», в том далеком 53-ем году объяснялось мне было не надо. Московский Университет, вообще высшее образование, действительно, могли не случиться. А случиться могло совсем, совсем иное. Мне казалось немыслимым тогда получить золотую медаль. Но «было надо !», и я старался. Творческий азарт и «надо» и были, пожалуй, главной отцовской воспитательной силой.
        Калининский фронт: «…еще на нашей улице будет праздник, и все опять будет хорошо. Я очень верю! Почему ты не пишешь, как Мишка? Ходит он куда-нибудь учиться? Кстати, отучи Мишку от мысли, что я ему привезу велосипед или какую-нибудь ценную игрушку, так как с уверенностью говорю, что нет. И достать негде здесь, и денег нет, а ребенок будет ждать с нетерпением и разочаруется. Когда уж мы, наконец, будем вместе и перестанем расставаться!..»
        Дальневосточный фронт. «…Я не забываю о валенках: у тебя 36 номер, а у Мишеньки – 31, но фетровые очень дорогие, а нужно достать деревенские, они дешевле и теплее…» Из другого письма: «Написал две «Фантазии», т.е. практически два отделения. Проходят с большим успехом. Даже не ожидал. Моя дорогая! Посылаю тебе выписку из приказа войскам Дальневосточного фронта. Мне было ужасно приятно и радостно!» Вот она передо мной – выписка из приказа от 10 мая 1942 года, г. Хабаровск, на помятом, вчетверо сложенном листочке:
        «Отмечая большую работу, проведенную коллективом Государственного джаз-оркестра под художественным руководством и участием Леонида Утесова по культурно-художественному обслуживанию частей Дальневосточного фронта О б ъ я в л я ю БЛАГОДАРНОСТЬ артисту Островскому А.И.
        п.п. Командующий войсками ДВ фронта, генерал армии Апанасенко Член Военного Совета ДВ фронта, корпусной комиссар Яковлев Начальник штаба ДВ фронта генерал-полковник Смородинов Начальник ДКА ДВ фронта батальонный комиссар Ковзель Выписка верна.»
        Толстым красным карандашом подписался батальонный комиссар Ковзель, и поставил круглую жирную фиолетовую печать.
        Для отца, для нашей семьи джаз-оркестр Утёсова, дом Утёсовых значили очень многое. «Совсем юным он пришел в наш оркестр пианистом и аккордеонистом. С первых же дней меня восхищали его необыкновенная музыкальность, гармоническая изобретательность…» - пишет Леонид Осипович в своей последней книге-воспоминаний «Спасибо, сердце!».
        Попасть в джаз Утёсова перед войной, сразу после «Веселых ребят» – было чудом. История эта, обрастая деталями, превратилась в семейную легенду, эдакий американский мюзикл с Happy End. Подробно рассказывалось, как они – мама с папой –, возвращаясь в Ленинград с каких-то гастролей, случайно оказались в одном купе с директором джаза Утёсова Лазарем Петровичем Рахлиным. Я потом видел этого всемогущего Рахлина на фотографии: большой, красивый, немолодой с густыми черными бровями. Отец всю дорогу играл ему на аккордеоне, а мама всячески старалась ему понравится. Рахлин ничего не обещал, но адрес и телефон взял. А вскоре раздался чудесный звонок, и Рахлин вызвал на репетицию. Отец играл и понравился Утёсову. Потом была долгая пауза, и, наконец, пришла телеграмма, почти правительственная, о зачислении вторым пианистом и аккордеонистом. В утёсовской книге есть фотографии отца того времени: 1940 год, отцу 26 лет, он худющий, подтянутый, на себя, как бы, и не похожий. И еще в книге есть большая фронтовая фотография: музыканты в светлых концертных костюмах с черной бабочкой, с инструментами в руках, вперемежку с бойцами, у которых на груди автоматы; а в центре сам Леонид Осипович в военной форме. А в правом верхнем углу фотографии стоит отец с аккордеоном. А вот ещё одна совсем маленькая фотография, и к ней подпись: «Соло на аккордеоне – Аркадий Островский». Отец в то время считал себя исключительно пианистом и аккордеонистом. К своему инструменту – аккордеону, как и полагается Мастеру, относился очень серьезно.
        Покупка нового аккордеона была большим событием. Вот милые, трогательные строчки из той военной связки писем, что хранилась в нашем старом, тёмно-зеленом чемодане:
        «…Мы опять должны в кассу взаимопомощи. Но об этом не жалею. Я приобрел аккордеон большой ценности и важности. На фронте он просто необходим. Мы не возим с собой роялей…» В другом письме отец снова подробно объясняет маме, какой хороший аккордеон он купил: «…Я тебя настолько знаю, что по тону письма, несмотря на то, что ты как будто одобряешь покупку, догадался или вернее почувствовал, что ты не очень довольна и боишься, не сделал ли я глупость. Так вот, с места в карьер, как говорят,…о качестве его: во-первых, он совершенно новый и выпущен фабрикой в начале 1942 года, производства итальянской фирмы «Сеттимо Сопрани» - это лучшая фирма в мире. Цвета он белого. У него четыре разных регистра с правой руки: 1 – треммоло, 2 – скрипка, 3 – бандониум, 4 – орган. Каждый из регистров имеет два тембра и закрытый – тихий, т.к. там где находится решеточка, у моего аккордеона есть такие заслоночки, как у радиатора автомобиля, и от нажатия кнопки они либо открываются, либо закрываются; басы, т.е. левая сторона, имеет два регистра (в старом у меня с левой стороны никаких переключений не было). Форму он имеет обтекаемую, как самый современной автомобиль Вот скупое его описание. Лучше его и новее по конструкции нет во всем Советском Союзе. Я, весь оркестр и все музыканты считают, что я сделал большое дело. …Столько дел, что я тебе не написал ни одного ласкового слова…Пиши мне…Питайся хорошенько. Будьте здоровы…»
        Детской способности радоваться отец не утратил до конца дней. Успех, похвала были ему необходимы. Обиды же переживал горячо и бурно. Вот ещё строчка из тех писем: «…Готовим новую фронтовую программу. Сегодня в газете «Литература и искусство» (от 17 октября 1942 года) меня похвалили…Очень даже приятно…»
        Первые композиторские шаги отец делал во время войны. «…Написал и инструментовал для Шульженко две песни. Одна из них на слова Гусева – «Возвращение», у второй еще нет названия…Сейчас бегу на репетицию к Шульженко…» В другом письме: «…На мою музыку «Гадам нет пощады» заказаны новые тексты…» Утёсов с успехом пел эту песню во фронтовых концертах. Но трезвая мама из Новосибирска писала: «…я все время думаю, что тебе совершенно необходимо писать песни, песни, которые будут петь все, именно все! Ты – самое обидное – не любишь и не пишешь лирики, которая свойственна тебе по натуре, а пишешь «Гадам нет пощады!», которая не запоминается и по мелодии не так уж интересна…»
        В конце войны у мамы созрела жуткая мысль – уйти из джаза Утёсова. Уйти, чтобы стать композитором. Марк Фрадкин – близкий друг и один из первых композиторов, разглядевших талант отца, тоже так считал. Слава Фрадкина в конце войны гремела; его «Офицерский вальс» пели все; отец оркестровал для Утёсова многие его песни. Мало того, что Марк Григорьевич считал, что надо уйти, уйти в никуда, он готов был реально помочь. Когда же отец, действительно, ушёл от Утёсова, Фрадкин предложил написать песенную сюиту – по три песни каждый. Они отнесли её на радио к грозному музыкальному редактору Лидии Васильевне Шилтовой. Сюита была принята, и на эти деньги мы потом довольно долго жили. Фрадкины – он, его красавица жена Раюша, дочь Женя – всегда были в нашей жизни. Именно Марк Григорьевич крепко держал меня за руку на похоронах отца.
        Я хорошо помню это время – мы жили тогда, как и весь джаз Утёсова, в гостинице «Москва». В то время там жил и Аркадий Райкин с семьёй, и многие другие артисты, так как жить в Москве им было просто негде. Там, в номере на XII этаже решался гамлетовский вопрос «быть или не быть» - «уходить или не уходить». Никакой уверенности в успехе самостоятельной композиторской жизни не было. «Меня в оркестре любят, ценят, у меня хорошее положение, твердый заработок, в конце концов – это наш лучший оркестр, и Утесов – это Утесов!!! Я пианист, аккордеонист, дирижер, я оркеструю, пишу фантазии, Утесов поет мои песни – что еще надо, с какой стати уходить в некуда, никакой я еще не композитор, что мы будем есть и пить, где жить? Да и почему, нельзя продолжать писать песни и у Утесова; кстати – он меня и не отпустит» - писал отец маме. Все было верно.
        Сдался отец через два года, когда, поменяв Ленинград на Москву, мы уже жили на Фурманном. Стала популярной спетая Утесовым «Сторонка родная». Потом, на творческих вечерах отец рассказывал: «Пока писал «Сторонку родную»– взяли Берлин, война кончилась, Сергею Михалкову пришлось дописывать последний куплет «Дождались мы великой победы…»
        «Сторонка родная» оказалась вообще первой послевоенной песней; и отец рождался как послевоенный композитор. Смутно, но я помню это настроение у взрослых– хотелось забыть, отвлечься, прикоснуться к мирной жизни. Это настроение и уловил отец – с огромным успехом неподражаемая Клавдия Ивановна Шульженко пела: «На веселый студенческий ужин собрались мы сегодня, друзья…». Позже она пела: «Я люблю тебя мой старый парк…». Это песни – моё детство. Когда я иногда говорю людям постарше, что это песни отца, они изумляются: «Как, и это тоже Островский?!»
         Уход от Утёсова был болезненным. Отец в оркестре был, просто, нужен. Леонид Осипович отца любил.
        У меня с добрым, веселым утёсовским домом связаны самые светлые воспоминания. На днях рождения в их доме собирались интереснейшие люди. Потом дома папа и мама пересказывали скетчи, которые разыгрывали Утесов, Хенкин, Миронова. И ещё помню первоапрельский отцовский розыгрыш: отец позвонил Утёсовым и сказал голосом водопроводчика: «Воду отключать будем, запаситесь!». Утёсовы поверили, открыли все краны, что-то недосмотрели, в ванной вода перелилась, все в квартире залило, а в столовой намок огромный ковер. Потом папа позвонил, и веселым голосом спросил: «Ну что, воду набрали?» Добрейшая Елена Осиповна его чуть не убила.
        Уйти от Утесова и не навлечь на себя его гнев было невозможно. Это спустя тридцать с лишним лет Леонид Осипович мог писать: «… И он стал профессиональным композитором. А мы лишились отличного пианиста. Вот так всегда, укажешь человеку путь и на этом пострадаешь. Но в данном случае – мне не жалко, я подарил его всем». Но тогда ни о каком «подарил» не могло быть и речи: Утёсов рвал и метал.
        В детстве я некоторое время вёл дневник в толстой тетради. Вот моя корявая запись от 22 сентября 1947 года: «Папа ушел из джаза Утесова и занялся композиторской работой. Жалко, что ушел, но так надо. Может быть, папа станет известен как Дунаевский». Мог ли я думать, что мечты сбудутся! Вот еще одна запись: «5 января 1948 года. Уже четыре месяца как папа не работает в джазе Утесова. На радио идет его композиция « Над великой рекой» Фрадкина и Островского. Дела папы неважны. Приехал из Ленинграда Утесов, и сегодня директор джаза позвонил папе и предложил обратно идти в джаз Утесова. Мама категорически против…»
        Начались переживания: «вернуться – не вернуться». Это было трудное время, довольно голодное, но жили дружно, весело, как-то азартно, радовались малейшей удаче. Сохранился листочек с моим поздравлением к папиному дню рождения, и там такие актуальные строчки на мотив популярной тогда бейбутовской песни:

                «Песню приняли в Музгиз – пей вино, пей вино;
                Нет копейки ни одной – пей водичку, не вино…»

         Я помню наши вечерние семейные разговоры: «…а я приду к ним на репетицию в «Эрмитаж», сяду в пустом зале, оркестр будет играть мою музыку, а Утёсов просит новую песню».
        В дневнике ещё одна запись: «19 апреля 1948 года. Сегодня первый день I Съезда композиторов. Папа на нем присутствует». «Присутствует !» - это тоже было большое семейное событие, и я его отметил.
        Вступив на зыбкий композиторский путь, отцу было жизненно важно – состояться. Пожалуй, у него было два страстных желания – чтобы песни его пели на улице и чтобы Мишку вывести в люди. Сколько я себя помню, отец по самым разным поводам внушал одно и то же: «Ты должен хорошо учиться, ты должен получить хорошее образование». Он мечтал, чтобы я занимался настоящим, серьезным делом и стал профессором. Именно это я потом внушал своим сыновьям. Отец хотел мною гордиться, хвастаться: «А Мишка-то, кончил с золотой медалью, а Мишка-то – студент МГУ, а Мишка – аспирант». К моим занятиям отец относился крайне серьезно, боялся, как бы я, не дай бог, я не разболтался.
        Помню, как он ухватился за идею поехать мне – второкурснику на Баренцево море в настоящую экспедицию: «Какие могут быть отдыхи; и думать нечего, добивайся, чтобы взяли. Это твоя настоящая жизнь, настоящее дело, все твое будущее закладывается сейчас». И я поехал. Была трудная, полная романтики жизнь: море, тундра, вечный день с бессонными ночами. Появились новые друзья, которые до сих пор существуют в моей жизни. А вскоре вышла и моя первая научная статья, которая была торжественно подарена дома. Защита кандидатской для отца стала событием, гораздо более важным, чем для меня. Как он был горд и счастлив, когда примчался с мамой сразу после голосования в наш Институт на Пятницкой, и когда все их вокруг поздравляли. Отец потом долго во дворе на Огарёва, на радио, в издательствах, на концертах за кулисами хватал всех за пуговицу и объяснял: «Ты понимаешь, Мишка, мальчишка – кандидат наук!, и, знаешь, скоро будет профессором!». Всего год спустя после кандидатской отец откуда-то писал нам, молодоженам: «…Ты, Миша, давай! И ты, Рая, тоже! Нажимайте, пока вы оба молоды. Очень важно сейчас укрепиться и доказать, что вы настоящие люди! Мишка!.. затем мама спрашивает, скоро ли ты будешь профессором? Что-то ты, братец затянул это дело!..». Как ужасно, что я не успел сделать ему этого «профессорского» подарка.
        Со смертью отца исчезла та острая радость успеха, которую я стремился ему принести и которая была ему наградой за отцовство. Мысленно, я продолжаю перед ним отчитываться.
        Новый 1949 год отец с матерью встречали с Ошаниными и Долматовскими в Доме писателей – об этом есть тоже запись в моем дневнике.
        В послеутёсовской жизни в нашей длинной комнате на Фурманном стали появляться совсем новые люди - поэты, певцы, редакторы, композиторы; на стене в коридоре нашей коммунальной квартиры не умолкал телефон. Темп жизни нарастал. В нашу семью входили навечно (пока они сами на стали уходить из жизни) новые друзья. Пожалуй, первыми, после Утёсовых, Фрадкиных, были Ошанины. По сей день продолжается эта старая, семейная дружба. Сейчас остались только мы с Татьяной Ошаниной, которая взяла фамилию матери – Успенская, что из рода Глеба Успенского. Ни с кем так много и плодотворно не работал и ни с кем так яростно не спорил и не ссорился отец, как со Львом Ошаниным. Для меня с Ошаниными связано многое. Вспоминается такая далекая теперь, счастливая поездка двумя семьями на новеньком теплоходе «Победа» по Черному морю. От нее остались старые отцовские фотографии и мало кому теперь известная песенка «От Одессы до Батуми черноморские гуляют ветерки…». Потом был незабываемый отдых в Ялте с посещением чеховского домика и личного знакомства с Марией Павловной Чеховой, с торжественным походом в гости к знаменитому тогда писателю Павленко. А ещё случилась тогда школьная эпопея, когда прилежная Танька Ошанина уговорила родителей отдать нас – её саму, её младшего брата Серёжу и меня заодно на две первые бархатные сентябрьские недели в ялтинскую школу. До сих пор не могу ей этого простить.
        Да, встреча в сорок седьмом году отца с Ошаниным оказалась счастливой. Она началась с двух удач – «Комсомольцев-беспокойных сердец» и «Школьной польки». Фурманный переулок совсем недалеко от переулка Стопани, это в двух шагах от Чистых прудов. Тогда там находился Городской Дом пионеров – пришкольный, уютный, почти домашний. Отец ходил туда к Владимиру Сергеевичу Локтеву, носил свои первые пионерские, октябрятские песни. Вместе с ребятами – знаменитым локтевским ансамблем – отец разучивал «Школьную польку»: они ее пели, играли, танцевали. Получался прелестный маленький спектакль. Ребята у Локтева вырастали, приходили новые, а «Школьная полька» все оставалась и оставалась в репертуаре ансамбля. Дома у нас стоит фарфоровая статуэтка – бравый суворовец в паре с девочкой в белом передничке танцуют школьную польку. «Школьная полька» исполнялась даже в Большом театре по случаю 70-летия Сталина. Отца, конечно, туда не пригласили. Помню, как отец донимал Ошанина по поводу первой строчки: «Хороша сегодня школа – зал горит огнем….». «Лева, ты что …. ?!!!, – кричал папа в трубку – ничего себе: «хороша сегодня школа – зал горит огнем», да, ведь, это же пожар!»
        Отец вел себя всегда просто и добро со всему, особенно с детьми. С ними у него мгновенно устанавливался контакт. Он выступал в детских концертах и с удовольствием. Вот передо мной маленькая фотография: отец с Ошаниным стоят рядом в белых халатах и колпаках во дворе детского санатория им. Борова в Алупке. Они взяли меня с собой, и я помню эту огромную палату. Они выложились тогда, отец и Лев Иванович, чтоб хоть как-то развлечь, доставить радость этим больным, несчастным детям. Думаю, совсем не случайно Главной Песней отца стала «Пусть всегда будет солнце!». Он в ней весь, как тогда в палате в Алупке. Звучащую по телевидению до сих пор – сорок с лишним летом ежевечерне ! — «Спят усталые игрушки», опаздывая на запись, отец дописывал стоя у рояля. Но писалась она, как говорится, пять минут и всю жизнь.
        По поводу «Пусть всегда будет солнце!» отец несколько высокопарно писал нам: «…Ребята, вы доставили мне истинное удовольствие тем, что прислали вырезки по поводу «Пусть всегда будет Солнце!» Вчера в Центральных Известиях по радио передавали о Конгрессе женщин мира и сказали, что каждому делегату будет вручена песня Островского «Пусть всегда будет Солнце…» в виде пластинки на 5-ти или 6-ти языках. Очень приятно, когда песня делает такое полезное и нужное дело и нравится людям (тьфу, тьфу, тьфу – чтобы не сглазить!) – (9 июня 1963 г., сан. «Россия»).
        В детстве мне казалось, что школьные песни отец пишет, как бы, для меня. Потом началась университетская жизнь, и вдруг выяснилось, что и в ней существует наша старая, домашняя «Студенческая застольная» и совсем тогда новые песни «Веришь – не веришь» и «А я вижу». По поводу «А я вижу из-за плетня, косит глазом он на меня» у отца с Ошаниным снова разгорелся спор: «Лева, не «ко’сит», а «коси’т», ударение должно быть на втором слоге, это траву ко’сят, а взглядом кося’т». Но Ошанин не сдался и правильно сделал – строчка запомнилась.
        Студенческие аудитории отец очень любил. Он смешно рассказывал про историю песен, переговаривался с залом, шутил – контакт возникал мгновенно. Публика подпадала под его обаяние, зал подхватывал припевы.
        Недавно встречался наш биофаковский курс, и ребята вспоминали как к нам на звенигородскую биостанцию приезжали отец с Ошаниным, как отец играл на аккордеоне у костра на берегу Москва-реки, как до утра пели его песни, пели «Глобус», пели собственные «биофаковские» песни, а он аккомпанировал.
        У отца был редкий, поразительный дар искренности – и в музыке, и в жизни. На сцене он создавал атмосферу приподнятости, доверительности, праздничности – и в ответ получал восторг, успех и массу записок. Некоторые записки, относящиеся, по-моему, к пятидесятым годам, мама наклеила в большой альбом: «За эту песню ставим «5» - студенты»; «Давайте споем «Школьную польку» - студенты Плехановского института»; «Очень просим Вас, исполните «старую» студенческую песню «Пусть дни нашей жизни…»; «Пожалуйста! Очень просим исполнить песню «Старый парк»; «Ну, пожалуйста»; «Вы – молодец! – в полном смысле слова. Очень рады видеть и слышать Вас. Почаще бы такое удовольствие! Желаем успехов на всех фронтах. Регина и Дина»; а на листочке в клеточку из тетрадки большими буквами написано: «Ура Композитору! Браво, Певцу!»
        1 мая 1983 года. Я иду по Красной Площади в нашей академической колонне, и, это надо же!, гремят отцовский «Зори московские, звенят – поют часы кремлевские». И нахлынули воспоминания: жаркое, душное лето московского фестиваля пятьдесят седьмого года. «Зори московские» впервые тогда прозвучали. Мы живем уже на Огарёва, в большой квартире композиторского дома. Отец пишет бодрые фестивальные «дунаевские» песни, а также веселые детские песенки. Он всем нужен, популярен, он на расхват. А в это же лето пятьдесят седьмого мама с жестоким радикулитом лежит сначала дома, потом в больнице. Отец задёрган, измучен – мечется между мамой и сумасшедшей работой. И я – студент – мечусь между мамой и фестивальными обязанностями. Дома вовсе не весело. Я часто возвращаюсь мыслью к этому такому трудному, вовсе нерадостному фестивальному лету, к огарёвской жизни, и мне все больше кажется, что лучшие годы семейного счастья у нас остались там, на Фурманном, «…у наших старых, наших маленьких ворот».
        Последнее десятилетие жизни – с пятьдесят седьмого до шестьдесят седьмого – было, пожалуй, самым важным, самым плодотворным. В это десятилетие были написаны лучшие песни, созрела индивидуальность Островского – композитора. Казалось, именно в эти годы он должен был быть совершенно счастлив – его песни пели на улицах и в компаниях за столом, от него с нетерпением ждали новых, он был признан (не в смысле наград и званий), популярен. Но у меня ощущение, что оно – это десятилетие – не было счастливым, не было душевного равновесия, он начал болеть. А если и было счастье, то какое-то испепеляющее. Сила отца была в искренности – и в музыке, и в жизни. Потому не случайно в начале шестидесятых у него появляются новые интонации – глубина, серьезность, я бы сказал, значительность. Почти одновременно сочиняются «Пусть всегда будет солнце» и трогательный неореалистический цикл «А у нас во дворе…» Итальянские фильмы «Рим в 11 часов», «Два гроша надежды», «Похитители велосипедов» трогали его до слез. Не только песни, отношение к творчеству становились глубже и серьезнее. Это видно и из писем: «…поэтому никогда (подчеркнуто им – М.О.) слово и понятие «Халтура» для тебя существовать не должно. Ведь вот я, пишу музыку для кино, или дошкольную песенку, или песню гражданского звучания, я ко всему, что я делаю, отношусь честно и отдаю этому все свое умение, в полную силу. Я никогда не думаю, вот, вот, мол, песенка второстепенная, можно ее «сделать» и написать кое-как. Так относиться к искусству и к любой работе - преступление. Кстати, обычно сам автор от такого отношения получает удар обратно. Ну, все, надеюсь, что ты понял. А вообще ты жалуешься, что очень много занят. Это хорошо ( опять подчеркнуто отцом – М.О.), а не плохо. Это значит, что твое умение и труд кому-то нужны. Нужно только умело распределять свое время. Вот это ты абсолютно не умеешь, но научишься. Как ты думаешь, зная меня, как бы я себя чувствовал, если бы был абсолютно свободен и у меня была бы масса свободного времени, и никто не покушался бы на мое время? Я просто бы умер от обиды. Вот и весь сказ! Так что не ной! А вот быть умным, деловым, сообразительным – это необходимо. На этом торжественная!!! Часть письма закончена. Мишка! Мы отдыхаем…» Это длинное письмо отец начинает так: «Дорогие Ай, яй, яйка и Мишка!», а заканчивая и обращаясь к моей жене, пишет: «…Скажи Мишке, чтобы не «закисал», это не по-островски».
        И еще, хочется привести отрывок из отцовского письма в Лейпциг, где я в шестьдесят пятом работал три месяца: «Дорогой мой Гер доктор Островский Мишенька!.. Ну, новости какие? Самые разные. Я к Конгрессу Мира ( он будет в Финляндии с 10 по 17 июля) по просьбе Комитета Мира, Союза и просто сам сочинил песню. Она называется «Молитва Земли» (слова Л. Ошанина). Это мне кажется, интересно, т.к. это современная молитва (конечно, не религиозного толка), но там есть орган, хор, колокол. Солист Муслим Магомаев. И все это на очень современной ритмической основе. Я, естественно, не знаю, какова будет ее судьба, но пока, как мне сказано по телефону из Москвы, песня выделяется из других 9-песнь, написанных на эту тему. Я (знаешь мой сумасшедший характер) сам сделал партитуру и летал на 1 день в Москву на запись (это отец мне пишет из Крыма из санатория «Россия» - М.О.). Записали, по-моему, хорошо, но вот сегодня как раз прослушивание без меня и каково будет решение, не знаю…» А дальше он пишет в своей обычной манере: «Как твои научные дела? Ведь это самое важное. Когда ты, наконец, станешь профессором?.. Я тебя целую тысячу миллионов раз. Осторожно ходи по улицам. Какая у вас там погода?.. Напиши подробно. Твой старый, седой, но еще кое для чего годный, отец Аркадий».
        50-летний юбилей отца – концерт в Колонном зале, вечер в переполненном Доме композиторов – прошел триумфально. Сбылись наши наивные мечты в длинной комнате на Фурманном – Леонид Осипович Утёсов гордился публично. Он говорил со сцены, что это именно он воспитал, что именно из его оркестра вышел такой замечательный, талантливый композитор. И Утёсов, действительно, гордился. Он написал в своей последней книге «Спасибо, сердце» много прекрасных слов об отце, и книжку эту подарил с надписью: «Мише Островскому, маленькому Мише, ставшему большим человеком и ученым с пожеланиями ему дальнейших творческих побед в науке. Леонид Утесов. 1977 год». Надпись эта означала, что отца, мол, Миша, ты не подвел; и мне это было, честно говоря, невыразимо приятно.
        Но юбилей отца сопровождался не только триумфом – его здоровье и душевное состояние оставляли желать лучшего.
        Песни тех лет уже не кажутся мне домашними – это глубокие, не побоюсь этого слова, сочинения. Любимые мною песни – «Песня остается с человеком», «Как провожают пароходы», «Песня любви»», последние песни дворового цикла – «Вот снова этот двор», «Детство ушло в даль» -- уже не сочинялись на моих глазах, мы жили с женой отдельно. Отец показывал их нам почти готовыми, и требовалось иногда время, чтобы они вошли в меня, стали «своими», отцовскими.
        А жизнь раскручивалась все быстрее и быстрее. Отец тяжко болел, жадно работал, нервничал, спешил. Мы виделись реже, вместе бывали, в основном, не в Москве, а в Рузе. Писем в эти последние годы писалось мало. Всё куда-то летело в тартарары. И в свой последний, 1967 год, отец как-то залпом, торопясь и горя, написал импрессионистский цикл с Инной Кашежевой – «Полутона». Это был уже другой, непривычный и душевно очень и очень близкий мне теперь Островский – «Подари мне лунный камень», «Круги на воде», «Дожди, идут дожди». Отец – я хорошо, как сейчас, помню его разговоры по поводу «Полутонов» - был ими невероятно увлечён. Это был новый виток творческой спирали, быть может, неожиданный для посторонних, но так понятный для меня. Это была предпоследняя большая удача, рожденная его внутренним, почти трагическим душевным состоянием.
        Композиторский путь отца оказался коротким. Он начал с дорогих мне песен детства – послевоенной «Стороне родной», шульженковской «На веселый студенческий ужин», беззаботной «Школьной полькой». «Комсомольцы – беспокойные сердца» принесли ему официальное признание. А потом пошли пятидесятые годы – милый «Старый парк», майские «Зори московские», детские и взрослые песни моих школьных и студенческих лет. И, наконец, самые плодотворные и самые трудные, как оказалось, шестидесятые – прелестные, трогательные песни «Дворового цикла», звучащая до сих пор «Песня остается с человеком», и, наконец, Главная песня отца – «Пусть всегда будет солнце!», нотная строчка которой выбита Львом Кербелем на граните памятника на Ново-Девичьем кладбище. В 2000 году там добавился чёрный гранитный камень маме – «Главной Матильде Советского Союза».
        А в конце стремительного, как с откоса, пути трагическое философское сочинение – карандашная строчка нот, оставшаяся дома в Москве на пюпитре рояля. Они ожили, эти ноты, когда отца уже не было в живых – и оказалось, что эти ноты – ……Реквием!
        Ошанин дописал слова:

                 «Двадцать лет пройдет,
                 Сорок лет пройдет,
                Время все быстрей
                Движется вперед… -

        и посмертно родилась последняя Главная Песня отца – «Время».


Журнал "Музыкальная жизнь" № 3-4, 2004 г.